Славянский изобретатель, который победил гравитацию

Виктор Степанович Гребенников, сибирский учёный-энтомолог, умер в 2001 году, в начале 90-х создал гравилёт (платформа Гребенникова) с удивительными характеристиками.



Он невидим для окружающих, не требует традиционного в нашем понимании двигателя, не имеет ни крыла, ни воздушного винта, бесшумен, элементарно развивает безопасную скорость полёта в 1500 км/час и выше, которая не ощущается пилотом, совершенно отсутствуют инерционные свойства перемещаемого тела, нет ни воздействия окружающего воздуха, ни скоростного напора и многие другие качества.

И по виду очень простой – стойка с двумя рукоятками, установленная на раскрытом этюднике.
Многое описано им в замечательной книге "Мой мир".
 В ней он собирался описать и подробное устройство гравилёта и как его сделать. Не дали!..
Да и смерть его вызывает вопросы. Официально - облучился "неизвестными облучениями" при опытах со своей платформой.

Фрагмент книги:
“Летом 1988 года, разглядывая в микроскоп хитиновые покровы насекомых, перистые их усики, тончайшие по структуре чешуйки бабочкиных крыльев, ажурные с радужным переливом крылья златоглазок и прочие Патенты Природы, я заинтересовался необыкновенно ритмичной микроструктурой одной из довольно крупных насекомьих деталей.

Это была чрезвычайно упорядоченная, будто выштампованная на каком-то сложном автомате по специальным чертежам и расчетам, композиция. На мой взгляд, эта ни с чем не сравнимая ячеистость явно не требовалась ни для прочности этой детали, ни для ее украшения.

Ничего такого, даже отдалённо напоминающего этот непривычный удивительный микроузор, я не наблюдал ни у других насекомых, ни в остальной природе, ни в технике или искусстве; оттого, что он объёмно многомерен, повторить его на плоском рисунке или фото мне до сих пор не удалось. Зачем насекомому такое?
Тем более структура эта - низ надкрыльев - почти всегда у него спрятана от других глаз, кроме как в полете, когда ее никто и не разглядит.

Я заподозрил: никак это волновой маяк, обладающий «моим» эффектом многополостных структур? В то поистине счастливое лето насекомых этого вида было очень много, и я ловил их вечерами на свет; ни «до», ни «после» я не наблюдал не только такой их массовости, но и единичных особей.

Положил на микроскопный столик эту небольшую вогнутую хитиновую пластинку, чтобы еще раз рассмотреть ее страннозвездчатые ячейки при сильном увеличении. Полюбовался очередным шедевром Природы ювелира, и почти безо всякой цели положил было на нее пинцетом другую точно такую же пластинку с этими необыкновенными ячейками на одной из её сторон.

Но, не тут-то было: деталька вырвалась из пинцета, повисела пару секунд в воздухе над той, что на столике микроскопа, немного повернулась по часовой стрелке, съехала - по воздуху! - вправо, повернулась против часовой стрелки, качнулась, и лишь тогда быстро и резко упала на стол.

Что я пережил в тот миг - читатель может лишь представить...

Придя в себя, я связал несколько панелей проволочкой; это давалось не без труда, и то лишь когда я взял их вертикально. Получился такой многослойный «хитиноблок».
Положил его на стол. На него не мог упасть даже такой сравнительно тяжелый предмет, как большая канцелярская кнопка: что-то как бы отбивало ее вверх, а затем в сторону.

Я прикрепил кнопку сверху к «блоку» - и тут начались столь несообразные, невероятные вещи (в частности, на какие-то мгновения кнопка начисто исчезла из вида!), что я понял: никакой это не маяк, а совсем, совсем другое.

И опять у меня захватило дух, и опять от волнения все предметы вокруг меня поплыли как в тумане; но я, хоть с трудом, все-таки взял себя в руки, и часа через два смог продолжить работу...
Вот с этого случая, собственно, всё и началось”.



Глава I. «Летняя ночь»

Сон долго не приходил.
Разве уснешь быстро, когда вокруг тебя столько чудес, от которых почти отвыкаешь, живя в городе, — звездное небо, темные замершие клубы кустов и деревьев, таинственные ночные звуки...

А потом замелькало перед глазами знакомое видение. Будто иду я по широкому — до горизонта — многоцветнейшему люцерновому полю, густая прохладная зелень с лиловыми, белыми, желтыми,розовыми кистями соцветий раздвигается, уходя назад, и ясно-ясно видно каждый стебель, каждый цветок, каждый сочный трехдольчатый лист. 
И еще будто над полем мелькают яркокрылые бабочки, большие шмели и разные пчелы — золотистые, серые, пестрые, — вьются у соцветий, перелетают с одного цветка на другой. На ходу я внимательно-внимательно приглядываюсь к пчелам, что на цветках, и то ли произношу, то ли записываю странные, но знакомые слова: ”мелиттурга“ — одна... рофит — один... мегахилы — две, нет, даже три... антофора — одна..." Этого мне мало, я силюсь увидеть, узнать среди множества пчел какую-то особенную, очень мне нужную, но мелькают перед глазами другие насекомые, проплывают зеленовато-голубые трилистники, уходят назад цветы, и на их место встают все новые и новые.

Вспомнилось: так бывает, когда ты целый день собирал ягоды. Перед тем как заснуть, видишь лесные поляны, усеянные спелой земляникой, а ты будто рвешь эти ягоды, рвешь, рвешь...
И подумалось: это, наверное, бывает всегда, когда целый день пристально вглядываешься во что-нибудь под ярким солнцем.
А Сережа давно уснул, и ему тоже перед сном, наверное, виделось такое — множество насекомых над люцерновым многоцветным полем.
Кто ягоды видит, кто пчел и шмелей...
Мы спим.
Жемчужное небо светлой летней ночи с редкими огоньками звезд обрамлено со всех сторон зубчатой кромкой темного леса. Даже на самых вершинах деревьев не шелохнется ни один лист: березы тоже спят, отдыхая от шума дневных жарких ветров.
Козодой — ночная длиннокрылая птица — вынырнул из мрака, бесшумно пролетел над росистыми травами, над людьми, лежащими у  кустов, шарахнулся в сторону — и скрылся столь же бесшумно в зарослях.
Вышел еж, хозяин ночных лужаек, повел по сторонам длинным, влажным на кончике носом, едва заметным в сумерках клубком покатился по поляне и захрустел найденным в траве жуком.
Прошелестела трава, кто-то в ней тихо пискнул... Снова шорох, но уже дальше, в глубине темного куста.
Мерцающая светло-желтая звезда все дальше и дальше отходит от вершины березы.
Но мы с Сережей не видим и не слышим этих чудес. Целый день мы считали пчел и шмелей на этом громадном поле, пересекая его раз за разом вдоль и поперек и отмечая крестиком в колонках маршрутных листов каждое увиденное насекомое — и все это под палящим солнцем. Мы очень устали за день.
Сейчас мы крепко спим.

...Среди ночи я вдруг открываю глаза: большая ночная бабочка трепещет крыльями над самым лицом. Потом подлетела к ветке, коснулась холодных росяных капель, нависших на листьях, и с мягким ”фррр“ исчезла в полумраке.
Светлеет прохладное небо. Уже нет той желтой звезды у вершины березы — она или ушла за другое дерево, или поблекла в серебристой мгле короткой летней ночи.
Где-то неподалеку поет запоздалый комар.
От росы мне зябко. Поправив на Сереже одеяло, придвигаюсь к нему поплотнее, надо ведь выспаться; скоро, наверное, уж и рассвет.
Странный сон приснился мне под утро. Стою я будто у холста огромной панорамы, изображающей степь. На палитре у меня — масляные краски, в руке — длинная-предлинная кисть. Я смешиваю темную лазурь с белилами, и получается голубой цвет, но краски какие-то тугие, неподатливые, словно резиновые, и перемешиваются с трудом. Но почему я здесь? 

Ведь эти громадные холсты, декорации, краски, живопись — все это было давно-давно, я уже много лет как энтомолог, — неужели кто-то все перепутал? Наконец, голубой цвет готов, примерно тот, что мне нужен; приближаюсь к панораме — а холст далеко-далеко — и накладываю мазки на  уже голубое небо... Однако небо хоть и написано на холсте, но оно — настоящее, высокое, и все то, что на этой панораме: горизонт, степь, травы — тоже все настоящее. Мне поручено сделать панораму лучше, освежить, подправить, дописав ее масляными красками, но ведь степь и небо — это часть мира, это весь мир, вся природа. А красок мало, да они какие-то неяркие, полузасохшие.


И вдруг осознаю, какая великая ответственность лежит на мне: если сделаю что-нибудь не так — как тогда? А если вообще испорчу работу? Почему же я все-таки не знаю, кто и когда мне ее поручил, эту работу, и зачем я за нее взялся?

...Но вдруг, открыв глаза, вижу над собою иной мир. Высокие деревья, вершины которых уж тронуты солнцем, яркое небо над ними, не такое, как во сне, а серебристое, светлое, вижу стрекозу на фоне этого неба, вылетевшую на первую утреннюю охоту. Рядом спит Сережа. Вдалеке знакомо гуднула электричка, окончательно возвращая меня к действительности и быстро гася странное волнение, что я испытал во сне.

Пройдет полчаса, и, вооружившись пинцетами, лопатой, планшетом с картой, мы превратимся в открывателей чудес, могущих поспорить с самым фантастическим сном: мы будем наблюдать жизнь обитателей нашей поляны, нашей заветной Страны Насекомых. Здесь, неподалеку от люцернового поля, закопали мы по весне несколько десятков специальных деревянных домиков для шмелей. Многие из них — мы это уже знаем — шмели сами разыскали и заселили. Найти их среди разросшихся трав поможет карта, испещренная значками, с заголовком "Шмелиные Холмы". Почему "холмы" — не помню и сам — просто это было "кодовое" название, необдуманное и случайное; много лет спустя оно оказалось очень удачным: от того, что траву с тех пор там никто не косил — удалось организовать тут первый в стране заказник для насекомых, — слой чернозема поднялся до пятнадцати сантиметров, и весною или осенью, когда нет трав, хорошо видно, что поляны и опушки заказника становятся как бы пологими, но явственными холмами.

Сегодня нам предстоит поднимать дерновые и дощатые крышки шмелиных подземных домиков, чтобы наконец увидеть — что же там, внутри заселенных ульев? Кроме того, нам надлежит тщательно проверить, кто и как заселил бумажные и тростниковые трубочки разных калибров, плотными связками уложенные под небольшие навесы. Потому мы здесь и заночевали.

Солнце осветило деревья уже до половины. На коре ближней березы греются кучками золотые и серые мухи, вяло взлетая и садясь на прежнее место. Это приметила стрекоза. Пройдя низко надо мной, она вдруг взметнулась, громко зашелестев крыльями, пошла свечой вверх — и схватила неосторожную муху прямо в воздухе.

Возле нашего бивака жук-листоед вскарабкался на травинку. Потоптавшись на ее вершине, приподнял надкрылья изумрудно-зеленого цвета, с трудом выпростал из-под них слежавшиеся за ночь прозрачные, будто целлофановые, крылья и грузно полетел над росистой травой. Я вылезаю из-под отсыревшего одеяла: пора будить Сергея.

Глава II «Двор»
Часть первая

Иной читатель, юный иль взрослый, прочитав только что мою «Ночь на поляне» или бегло полистав картинки — именно с них большей частью начинают знакомство с книгой — разочаруется и захлопнет книжку «про козявок», к которым почему-либо у него «не лежит душа». А вот не торопитесь этого делать: эта книга не только о насекомых и других мелких существах, но и о многом другом — о разных чудесных уголках нашей страны, о судьбах Природы-кормилицы, о том, удастся ли ее сохранить и что может для этого сделать каждый; встретятся тут советы и для любителя помастерить, и для юного художника. 

Для тех же, кто неравнодушен к необычным явлениям природы, есть тут кое-что про биолокацию (лозоходство), телекинез (перемещение предметов без видимых причин), телепатию (передача мыслей на расстоянии), про НЛО (неопознанные летающие объекты) и многое иное.
Случилось так, что именно насекомые — друзья моего детства — повели меня в этот Мир Неведомого, от которою у меня, повидавшего немало и прожившего более шести десятков лет, и сейчас захватывает дух и берет жалость: ну почему же свои самые замечательные Тайны насекомые поведали мне не в юности или даже не в зрелые годы, когда у меня был достаточный запас времени, а сейчас, на закате жизни? Ведь они, насекомые, почти вплотную привели меня к уже приоткрывшимся дверям, ведущим к постижению тайн Материи, Времени, Пространства...

И оказалось: за каждой такой дверью в Неведомое поначалу идет такая особая тропинка, порой очень извилистая, порой почти исчезающая; добро бы она была там одна, а то сделал несколько шагов — и развилка, и остановишься в растерянности и изумлении, как тот витязь у былинного камня с тремя надписями-указателями; двинешься наугад по одной из стежек, пройдешь сколько-то — и опять камень-загадка на распутье.
И вот что замечательно; если ты любознателен, то тупиковых дорожек в этой Стране Чудес нет вовсе, и каждая из них — и это я твердо теперь знаю — ведет в свою особую Страну Тайн и Находок, к новым развилкам и перепутьям бесконечного, безграничного Познания — высшего, как я убедился, счастья, которое только может испытать человек. Да еще приобрести тут же крупицу Знаний, да таких, что с их помощью можешь уже смело уложить несколько кирпичиков в фундамент нашего общего Дома, который мы, люди, только-только еще начали возводить на планете – но ее, к несчастью, уже основательно изувечили — и мы сами, и наши предшественники; впрочем, разговор об этом у нас впереди...
Сибиряк я — с начала войны, с сорок первого. И юность моя, и зрелые годы прошли в небольшом, по сей день милом моему сердцу городке под названием Исилькуль, затерявшемся на лесостепных равнинах юго-запада Омской области, вблизи казахстанских степей. Там, в окрестностях Исилькуля, продутых синими зимними ветрами, пропеченных засушливым июльским солнцем и все равно буйно зеленеющих каждой непролазно-черноземной звонкою весною, — там и сейчас часть моей души и сердца (хотя давно живу в Новосибирске), а почему — поймете из книги.

Но этому предшествовали совсем иные миры и страны: сказочное Детство, с его каким-то особым, ярким, восторженным восприятием всего, что меня окружало, и еще — Крым. Родился-то я и вырос в сказочном же городе Симферополе (это сейчас он сравнялся с остальными нашими городами — так же люден, и сер, и дымен, и тесен), ну а если точнее, то в Неаполе Скифском, у скалистого подножия которого все еще шумит ручей, впадающий в Салгир, что так же вот шумел-журчал двадцать два века назад при могущественном и грозном царе Скилуре. Как талисман детства, чем-то связывающий меня с теми временами и местами, я храню горстку черепков, подобранных когда-то у раскопок акрополя — центра города — скифской славной столицы.
И еще храню два талисмана-камешка: один — с вершины моей любимой горы Чатырдага, другой — отколот от ступеньки парадного крыльца нашего дома, где я родился, и он, видавший виды ветеран, цел и по сей день, хотя перенес за полтораста лет и несколько войн, и землетрясения, и многое иное.
Для тех, кто любит конкретность (а я сам именно такой) подскажу: случится вам ехать на крымское побережье Черного моря, так с симферопольского троллейбуса, что идет на Алушту или Ялту, увидите справа телевышку — она стоит на самой высокой скале города; там, наверху, у подножия этой вышки есть коротенькая улочка под названием Фабричный спуск (фабрика имелась в виду консервно-фруктовая, под скалой у ручья, рядом с ней ныне автовокзал); дом же мой — моя «микро родина» (кстати, до недавних лет я с любого расстояния мог безошибочно указать точное на нее направление) — значится сегодня на той улочке под номером четырнадцать.

Сейчас в нашем Дворе — с десяток, если не больше, семей; бывшие двор и сад — застроены флигелями, клетушками, сараями, ни кустика тут, ни травинки; заглянешь в ворота — теснота,мусор, и заходить в родной Двор не хочется... А полвека назад это был — не преувеличиваю — настоящий рай. Я начертил его план и ориентиры; мне легче так его описывать, а читателю предметно представить, где что было.

Несовременные размахи — не правда ли? Но это было так! Мой дед по матери, дворянин Виктор Викторович Терский, перед окончательным разорением своим купил дочери рядовой по тем временам особняк. Деда я не застал. Помню лишь: несколько фотоальбомов с многочисленными «портретами» его лошадей и охотничьих собак; сплошь шитые бисерными розами ремни от его ружей; неохватно-огромные горы книг (им я обязан большинством своих знаний — к счастью, были там и Брем, и Фабр, и Фламмарион); портрет бабки — московской камерной певицы; старинную резную мебель; тяжеленные золотые ложки, цепи, часы, «десятки», которые непрактичные мои родители как-то быстро и, наверное, бестолково обменяли в симферопольском магазине «Торгсин» в голодушные тридцатые годы на муку, свиной смалец и еще какую-то снедь, совершенно меня не интересовавшую: едва встал на ноги, как Природа начала открывать мне сокровищницы, перед которыми блекли и те золотые ложки, и бриллианты...

В доме, как видно из плана, было 11 комнат, да еще два флигеля во дворе. Часть этой площади порой занимали редкие квартиранты, и Двор наш был тихий, чистый, зеленый-презеленый. Да и вся улица, а тогда — огромный пустырь под названием «площадь Гельвига» (первый ректор тамошнего университета) — запомнилась мне тихой, чистой и зеленой. Лишь изредка прогромыхает колесами по каменному горбу улицы — скала здесь выходила на поверхность — длинная бричка-мажара, груженная тяжелыми оранжевыми и зелеными шарами, и возница-татарин кричит гортанно: «Арбуздиня! Арбуздиня!» До чего же хороши были эти, прямо с недальних баштанов, ароматно-медовые дыни, и полосатые, с рубиново-холодной хрустящей серединой арбузы: каждая клеточка этой середины была тоже круглой и крупной, с прозрачной розовой плазмой, и, как икринка, обязательно щелкала на зубах.

В одной из надворных построек размещалась слесарно-механическая мастерская отца. Он — выходец из крестьянской семьи — был талантливым механиком-самоучкой, и с утра до вечера в мастерской попыхивал керосиновый движок, приводя в движение трансмиссию-вал на большущих подшипниках под самым потолком зала, на валу том — большие и малые шкивы, от них вправо-влево — ремни к станкам: токарному, вальцовочному, точильному, пилонасекальному... Надо бы обо всем этом — в первую очередь о людях, которые меня воспитали и которые меня окружали в детстве, юности и после— рассказать подробнее, но это, если успею в другой книге. А эта вот книжка, о чудесах Природы, заставляет скорее выйти за двери, в мою первую Страну Насекомых — мой чудесный, зеленый Двор...

Он казался мне огромным. Хотя слово «казался» — не совсем верное: сознательное знакомство с Миром я начал с раннего детства, когда по росту был втрое меньше взрослого; соответственно все, что меня окружало, было по отношению ко мне действительно втрое большим, чем сейчас и дом, и Двор, и улица, и весь Город...

А от улицы меня в первые годы тщательно оберегали — с ее «уличными» мальчишками, лошадьми, нищими, цыганами (неподалеку, за красноармейскими кавалерийскими казармами, располагалась некогда знаменитая Цыганская Слободка) и другими «опасностями»; выводили на улицу лишь в чинном сопровождении взрослых, что случалось не столь часто. Но, помнится, я не очень тяготился такой неволей — во Дворе, огромном, заросшем, стрекочущем и щебечущем, с густо-голубым небом над красными черепичными крышами сараев и флигелей, над ограждающими Двор высоченными, впятеро выше моего роста, каменными стенами с изумрудно поблескивающими на их верхних кромках осколками бутылок, густо и любовно туда вдавленных, что было очень красиво. 
Лишь потом я узнал, что это делалось по всему городу отнюдь не для красоты, а было в те поры общепринятым средством от «злоумышленников» — уличных пацанов, щеголявших большей частью босиком, не для шику, а от бедности, и эти лучезарные стекляшки, долженствующие заменить колючую проволоку, совсем не мешали юным охотникам до чьих-то абрикосов или слив запросто перемахнуть в приглянувшийся сад...


Двору нашему это не грозило: фруктовых деревьев всего ничего — два сливовых, одно абрикосовое, одна шелковица, немного малины, винограда — лоза та разрослась и цела по сей день; остальные кусты и деревья, декоративные, росли «просто так» — белая акация, сирень, жасмин, вяз. И лишь один уголок сада имел «окультуренный вид» — деревянная лавочка с двумя круглыми кустами вечнозеленого самшита по обе ее стороны, а сзади — ствол старенькой туи с тоже оформленной в виде шара густой мелко-лапчатой кроной.
И мой чудо-Двор был моей первой Страной Насекомых — теперь я его назвал бы — если бы он уцелел! — моим первым городским энтомологическим заповедником. 
Тем более, что хорошо помню: для коллекций я тут не ловил никого, считая, что живые насекомые на территории Двора гораздо более ценны, чем они же, пойманные здесь, но убитые в морилке — баночке с ядом, засушенные на булавках и помещенные в коллекцию. 
Никто мне этого не внушал, никто этому не учил; наоборот, каждую неделю на деревянном чурбаке у сараев рубили шеи курам, не раз при мне топили в ведре с водой избыток кошачьего потомства... Но нет, Любовь к Живому, свойственная, наверное, каждому из нас в раннем детстве, случайно подогретая близостью и яркостью Насекомьего Мира, не угасла во мне, а, наоборот, росла и укреплялась.

Далее здесь bronzovka.ru/glava02_2.html

Комментариев нет:

Отправить комментарий


Карма